На главную

О столице

Каждый вечер в один и тот же час жители Парижа стекаются в аллею Королевы или в Тюильри, словно молчаливо назначили там друг другу свидание: они приходят на всех посмотреть и всех осудить. Они не любят людей, которых там встречают, насмехаются над ними, но обойтись без них не могут.

Гуляя в парке, они производят друг другу смотр: кареты, лошади, ливрейные лакеи, гербы - ничто не ускользает от их любопытства или недоброжелательства; к такому-то они проникаются уважением, такого-то начинают презирать, - все зависит от роскоши выезда.

Все мы знаем длинную насыпь, которая ограничивает и окаймляет русло Сены с той стороны, где, приняв в себя Марну, она подходит к Парижу. В летний зной под этой насыпью купаются мужчины; сверху отлично видно, как они входят в воду и вылезают из нее; из этого устроили превеселое зрелище. Пока не наступила пора купания, женщины там не гуляют; как только эта пора проходит, они перестают там гулять.

Женщины спешат в это людное место не для задушевных бесед друг с дружкой, а из желания щегольнуть красотой и роскошью наряда: они держатся вместе, чтобы чувствовать себя увереннее на этих, так сказать, подмостках, не робеть перед публикой и дать достойный отпор критиканам; поэтому они разговаривают, ни к кому не обращаясь, вернее - обращаясь к прохожим, к тем, ради кого они все время повышают голос, размахивают руками, шутят, небрежно отвечают на поклоны, проходят и возвращаются.

Столичное общество делится на кружки, подобные маленьким государствам: у них свои законы, обычаи, жаргон, привычные шутки. Пока такой кружок находится в расцвете, члены его упорно держатся друг за друга, восхищаясь всем, что делают и говорят они сами, и находя заурядным все, что делают посторонние; более того - они презирают людей, не посвященных в тайны их содружества. Всякого, кто случайно попадает в их среду - будь то умнейший человек на свете, - они встречают как непрошеного гостя. Ему начинает казаться, что он приехал в чужую страну, где все ему незнакомо: проезжие дороги, язык, нравы, образ жизни. Он видит людей, которые болтают, шумят, шепчутся, покатываются со смеху, а потом вдруг погружаются в унылое молчание; он теряется, не знает, как принять участие в общей беседе, ничего в ней не понимает. В кружке всегда главенствует какой-нибудь глупый шутник, которому все остальные смотрят в рот, ибо считается, что он увеселяет общество: поэтому стоит ему сказать слово, как все уже покатываются со смеху. Если среди членов кружка появляется женщина, до сих пор не принимавшая участия в их развлечениях, они не могут взять в толк, почему она не смеется шуткам, ей непонятным, и равнодушна к нелепостям, которые лишь потому кажутся им остроумными, что они сами их придумали. Им все неприятно в этой женщине - и голос, и молчание, и фигура, и лицо, и наряд, и то, как она вошла, и то, как она вышла. Но век подобной котерии недолог - от силы два года. С самого начала в ней уже зреют семена раздора, через год они дают пышные всходы. Соперничество красавиц, ссоры за картами, излишества стола, вначале скромного, а затем все более обильного, роскошь празднеств подтачивают такую республику и наконец наносят ей смертельный удар. Вскоре об этом народце вспоминают как о прошлогоднем снеге.

Как! Вы собираетесь думать в карете? Может быть, даже мечтать? Да вы шутите! Живо берите книгу или бумаги, углубитесь в них, еле отвечайте на поклоны людей, которые проезжают мимо вас в экипажах; они вообразят, что вы действительно завалены делами, и скажут: "Как он трудолюбив и неутомим! Он читает и работает даже на улицах, даже по дороге в Венсен!" Спросите у любого адвокатишки - и он объяснит вам, что нужно всегда казаться страшно занятым, хмуриться, делать глубокомысленный вид, своевременно терять сон и аппетит, вернувшись домой, немедленно исчезать, растворяться, подобно привидению, во мраке своего кабинета, прятаться от людей, не появляться в театре, предоставляя это развлечение тем, кто уже не боится за свое доброе имя, кто действительно занят по горло, - всяким Гомонам и Дюамелям.

Тщеславие столичных жительниц с их подражанием придворным дамам еще противнее, чем грубость простолюдинок и неотесанность провинциалок: оно толкает их на жеманство.

Судейское сословие в столице делится на судейскую знать и мелкую сошку. Первые вымещают на вторых обиды, которые наносит их самолюбию презрительное высокомерие двора. Не так-то легко отличить их друг от друга, разобраться, где кончаются сановники и начинается мелюзга. Например, некая довольно многочисленная корпорация утверждает, что члены ее принадлежат к первым; хотя это право ожесточенно оспаривают у них, они не только не сдаются, но, напротив, важностью осанки и жизнью на широкую ногу стараются если не сравняться с советниками парламента, то хотя бы не очень от них отставать. Они утверждают, что благородство их ремесла, независимость положения, дар красноречия и личные достоинства стоят не меньше, чем мешки с золотом, отданные откупщиками и банкирами в уплату за должности, которые занимают их сынки.

Судейский в городе и тот же судейский при дворе - два разных человека. Вернувшись из дворца, он обретает оставленные дома повадки, осанку, облик: он уже не так искателен и не так учтив.

Иные из молодых советников парламента, богатые ветрогоны, вступают в дружеские отношения с теми, кого при дворе называют петиметрами; они подражают им и презрительно относятся к своим вечно серьезным собратьям по ремеслу, убежденные, что возраст и богатство избавляют их от необходимости быть разумными и умеренными. Они заимствуют у придворных только их дурные свойства: тщеславие, изнеженность, невоздержность, вольномыслие, словно эти пороки обязательны для вельможи. Таким образом, присвоив себе характер, противоположный тому, который соответствует их положению, они по доброй воле становятся точными копиями отвратительных оригиналов.

Мне говорили, что у всех Саньонов одинаковое имя и одинаковый герб, но так как в этом семействе три ветви - старшая, младшая и младшая от младшей, - то у первой - герб полный, у второй - составной с гербовой связкой, у третьей - составной с зубчатым бордюром; в их гербе тот же фон, что у Бурбонов, то же золото и серебро, те же две и одна... правда, не лилии, но это не смущает Саньонов: быть может, в тайниках сердца они считают, что их герб все-таки не хуже, чем у Бурбонов... Во всяком случае, такие же гербы у многих важных вельмож, и те вполне ими довольны. Саньоны украшают гербами траурные полотнища, витражи, двери своих замков и даже позорный столб, на котором, отправляя правосудие, они не так давно приказали повесить человека, заслуживавшего разве что изгнания. Гербы у них повсюду - на мебели, на дверных замках, ну, а кареты - те просто усеяны гербами. Их ливрейные лакеи под стать гербам. Мне хочется сказать Саньонам: "Вы начали делать глупости слишком рано: дайте вашему роду просуществовать хотя бы .один век. Люди, которые знали вашего деда и разговаривали с ним, уже стары, они скоро умрут, и тогда никто уже не сможет сказать: "Вот тут он раскладывал свой товар и заламывал бешеные цены".

Поистине печально заблуждение тех людей, которые, получив наследство от своих отцов, разбогатевших на торговле, подражают в пышности нарядов и выездов принцам крови, хотят удивить столицу бессмысленными тратами и нелепой роскошью, делаются предметом издевательств и острот и разоряются ради того, чтобы стать всеобщим посмешищем.

У других нет даже этого жалкого утешения: молва об их безумствах не выходит за пределы одного квартала - это единственные подмостки, где может блистать их тщеславие. На острове Сен-Луи никто и понятия не имеет о том, что Андре знаменит в Маре и что он пускает там по ветру отцовское наследство; а ведь если бы его знали во всей столице и ее предместьях, где живет так много людей, и притом отнюдь не всегда здравомыслящих, непременно нашелся бы человек, который воскликнул бы: "Андре великолепен!" - и рассказал бы, как Андре угощает Ксанта и Аристона и как чествует Эламиру. Увы! Андре мотает свое состояние, но это мало кому известно. Он обрекает себя на нищету ради нескольких человек, не питающих к нему уважения; сегодня он разъезжает в карете, а через полгода ему не в чем будет выйти на улицу.

Как это хитро придумано - делать великолепные свадебные подарки, которые ничего не стоят дарителю, но должны быть возвращены ему в звонкой монете!

Как прекрасен и разумен наш обычай - забыв пристойность и целомудрие, дав полную волю бесстыдству, выставлять напоказ новобрачную, лежащую на кровати, словно на подмостках, делать из нее в течение нескольких дней всеобщее посмешище, забавлять ею людей обоего пола, званых н незваных, опрометью бегущих со всех концов столицы полюбоваться на этот спектакль! Если бы мы где-нибудь прочитали, что такой обычай существует в Мингрелки - мы непременно назвали бы его диким и бессмысленным!

Утомительна жизнь иных женщин, и тяжко бремя, которое они вынуждены нести: то и дело искать встречи друг с другом, хотя встречаться вовсе не хочется; бывать в гостях для того, чтобы поговорить о пустяках, рассказать то, что всем давно известно и не представляет интереса; входить в комнату, чтобы почти сразу же из нее выйти; уходить из дому после обеда, чтобы к вечеру вернуться в полном удовольствии от того, что на каких-то пять часов удалось увидеть нескольких швейцаров и двух женщин, одну - малознакомую, другую - ненавистную... Кто знает цену времени, знает, как непоправима его потеря, тот обольется слезами, глядя на такое мотовство!

Какое отличное и полезное обыкновение - просаживать на свадебные празднества треть приданого жены, начинать новую жизнь с пустых трат на бесчисленное множество ненужных вещей и закладывать поместье, чтобы расплатиться с Готье за обстановку и наряды!

Горожане приучены с тупым равнодушием относиться ко всему, что связано с деревенской жизнью и сельскими занятиями. Лён они не отличают от конопли, рожь - от пшеницы, то и другое - от мякины. Они сыты, одеты - остальное их не интересует. Не говорите с горожанами о земле под паром, подлеске, виноградных отводках, отаве - они все равно вас не поймут, для них это какая-то тарабарщина. Заведите лучше речь с одними о мерах, тарифах, надбавке в су на ливр, с другими - об апелляциях, гражданских исках, частных определениях или о передаче дела в высшую инстанцию. Они знают общество, хотя отнюдь не с его лучшей или хотя бы самой привлекательной стороны, но им ничего не известно о природе, о ее пробуждении и расцвете, о ее дарах и щедротах. Это невежество, порой добровольное, зиждется на их преклонении перед своим ремеслом и своими талантами. Самый жалкий стряпчий, который сидит в унылой и прокопченной конторе, обдумывая очередное сомнительного свойства дело, задирает нос перед землепашцем, который трудится на вольном воздухе, обрабатывает землю, сеет зерно и собирает обильный урожай. Если рассказать этому крючкотвору о первых людях на земле, о патриархах, о их сельской жизни и труде под открытым небом, он выразит удивление, как это возможно было жить во времена, когда еще не существовало ни должностей, ни посредничества, ни президентов парламента и прокуроров: его ум не способен постигнуть, что некогда люди могли обходиться без канцелярий, залов судебных заседаний и буфетных при оных.

В Риме даже императорам не удавалось так легко, просто и надежно защититься от ветра, дождя, пыли и солнца, как это удается в Париже простым горожанам, которые разъезжают по улицам в каретах; до чего непохожи эти горожане на своих предков, пользовавшихся только мулами! В старину люди еще не умели отказываться от насущного ради излишнего, предпочитать роскошь пользе. Они не жгли восковых свечей, но и не дрожали от холода у еле тлеющего очага: свечи горели только в храмах божьих и в Лувре; они не садились после дрянного обеда в карету: полагая, что ноги даны человеку, чтобы ходить, они пускали их в ход; в сухую погоду обувь их была чиста, а в дождь - покрыта грязью, ибо улицы и перекрестки они переходили так же смело, как охотник идет по вспаханному полю или солдат - по сырой траншее. В те времена еще никому не взбредало в голову, что в носилки можно запрячь двоих мужчин: советники - и те ходили пешком в суд или камеру парламента так же безропотно, как Август некогда ходил в Капитолий. На столах и на буфетах тускло поблескивала оловянная посуда, а для очагов был хорош и чугун: золото и серебро были припрятаны в сундуки. Женщины брали в услужение - и даже на кухню - только женщин. Наши отцы отлично знали благородные имена воспитателей и воспитательниц, которым короли и принцы крови доверяли своих детей, тем не менее они не хотели поручать своих отпрысков слугам и ревнивым оком сами следили за их воспитанием. Они всегда жили по средствам, расходовали не больше, чём получали, соразмеряли все - ливрейных лакеев, экипажи, обстановку, яства, городские и загородные дома - со своим достатком и положением. Они отличались друг от друга и по внешнему виду: жену стряпчего никто не принял бы за супругу советника, а простолюдина или лакея - за дворянина. Занятые не столько приумножением или проматыванием имущества, сколько его сбережением, они в целости и сохранности оставляли свое состояние наследникам и, разумно прожив жизнь, мирно завершали земной путь. Они не твердили: "Наш век суров, нищета велика, денег не хватает". Этих денег у них было меньше, чем у нас, но по их нуждам достаточно, ибо они были богаты не столько доходом и поместьями, сколько предусмотрительностью и скромностью. Наконец, все понимали тогда истину, гласящую: что для вельможи блеск, роскошь, великолепие, то для человека простого - мотовство, безумие, глупость.